Писатель — события (75-100 из 154)
8 ноября 1890 года министром внутренних дел И.Н. Дурново публикация протеста была запрещена«Движение против еврейства, распространяемое русской печатью, представляет собой небывалое прежде нарушение самых основных требований справедливости и человеколюбия. Мы считаем нужным напомнить русскому обществу эти элементарные требования. Их забвение есть единственная причина так называемого еврейского вопроса, а простое и искреннее их принятие есть единственный путь к их разрешению.
1) Во всех племенах есть люди негодные и зловредные, но нет и не может быть зловредного племени, так как этим упразднялась бы личная нравственная ответственность, и потому всякое враждебное заявление или действие, обращённое против еврейства вообще и против евреев как таковых, показывает или безрассудное увлечение слепым национальным эгоизмом, или же личное своекорыстие и ни в коем случае оправдано быть не может.
2) Несправедливо возлагать ответственность на еврейство за те явления в его жизни, которые вызваны тысячелетними преследованиями еврее в Европе и теми ненормальными условиями, в которые этот народ был поставлен. Если в течение многих веков евреев насильно принуждали заниматься одним денежным делом, закрывая для них все другие роды деятельности, то нежелательные последствия такого исключительного направления еврейских сил никак не могут быть устранены дальнейшими стеснениями, которые только увеличивают прежний ненормальный порядок.
3) Принадлежность к семитическому племени и Моисееву закону не представляет собой ничего предосудительного, не может сама по себе служить основанием для особого гражданского положения евреев сравнительного с русскими подданными других племён и вероисповеданий. Так как русские евреи, принадлежащие к известным сословиям, несут одинаковые повинности со всеми прочими представителями тех же сословий, то по справедливости они должны иметь и общие с ними права.
Сознание и применение этих элементарных истин важно и необходимо прежде всего для нас самих. Усиленное возбуждение племенной и религиозной вражды, столь противной духу христианства, подавляя чувства справедливости и человеколюбия, в корне развращает общество и может привести к нравственному одичанию, особенно при ныне уже заметном упадке гуманных идей и при слабости юридического начала в нашей жизни.
Вот почему уже из одного чувства национального самосохранения следует решительно осудить антисемитическое движение не только как безнравственное по существу, но и как крайне опасное для будущности России»
Метки:
, советский писатель. Не знал языка, в серьёз не изучал еврейскую историю и традиции. Наоборот, в 1919 писал: "Я благословляю Россию, порой жестокую и тёмную, нищую и неприютную! Благословляю не кормящие груди и плётку в руке! Ибо люблю её и верю в её грядущее восхождение... Не потому люблю, что верю, а верю, потому что люблю..."ИЛЬЯ ЭРЕНБУРГ И ЕВРЕЙСКИЙ ВОПРОС Принято думать, что есть только два пути окончательного решения так называемого еврейского вопроса (кроме того, конечно, которое предлагал Гитлер): создание еврейского национального государства или ассимиляция. Но человек, о котором пойдет речь в этой статье, всю жизнь придерживался иного взгляда на эту проблему. Он выбрал свой, особый, третий путь. Утверждение это может показаться совершенно беспочвенным. Во-первых, потому что третьего пути вроде бы и в самом деле не существует. А во-вторых, потому что Эренбург (так, во всяком случае, тоже принято думать) всю жизнь был последовательным и убежденным сторонником ассимиляции евреев, растворения их в культуре тех народов, среди которых они живут. Оснований для такого взгляда на эренбурговское решение еврейского вопроса было немало. И основания эти были серьезные. Илья Григорьевич никогда не отрекался от своего еврейства. Он даже на нем настаивал, добровольно взяв на себя (а может быть, это само собой так получилось) роль еврейского печальника, как однажды назвал его Борис Слуцкий: Эти искаженные отчаяньем старые и молодые лица, что пришли к еврейскому печальнику, справедливцу и нетерпеливцу, что пришли к писателю прошений за униженных и оскорбленных. Так он, лежа в саванах, в пеленах, Выиграл последнее сражение. Последняя строчка этого короткого стихотворения многозначительна. За ней - не минутное настроение, а выношенная, продуманная концепция. И неспроста Слуцкий в том своем стихотворении назвал Эрен-бурга не писателем, а - «писателем прошений». Это была не случайная обмолвка. По его глубокому убеждению, именно в этом своем качестве Илья Григорьевич и выиграл свое «последнее сражение». Да, он действительно был «писателем прошений за униженных и оскорбленных». И действительно был едва ли не последним еврей ским печальником и заступником (из тех «лиц еврейской национальности», что еще сохранили какой-никакой официальный статус). Но неизменно настаивая на своей принадлежности к гонимому племени, Илья Григорьевич так же неизменно подчеркивал, что связан с еврейством не той кровью, что течет в жилах, а той, что течет из жил. Формула эта принадлежит Юлиану Тувиму. «Я - поляк, потому что мне нравится быть поляком! - писал он в своем обращении, озаглавленном «Мы - польские евреи», которое Эренбург любил вспоминать и цитировать. - Я - поляк, потому что в Польше я родился, вырос, учился, потому что в Польше узнал счастье и горе, потому что из изгнания я хочу во что бы то ни стало вернуться в Польшу, даже если мне будет в другом месте уготована райская жизнь... Я - поляк, потому что по-польски я исповедовался в тревогах первой любви, по-польски лепетал о счастье и бурях, которые она приносит. Я - поляк еще потому, что береза и ветла мне ближе, чем пальма или кипарис, а Мицкевич и Шопен дороже, нежели Шекспир и Бетховен, дороже по причинам, которых я опять-таки не могу объяснить никакими доводами разума... Я слышу голоса: «Хорошо. Но если вы - поляк, почему вы пишете «мы - евреи»? Отвечу: «Из-за крови». - «Стало быть, расизм?» - «Нет, отнюдь не расизм. Наоборот. Бывает двоякая кровь: та, что течет в жилах, и та, что течет из жил. Первая - это сок тела, ее исследование - дело физиолога. Тот, кто приписывает этой крови какие-либо свойства, помимо физиологических, тот, как мы это видим, превращает города в развалины, убивает миллионы людей и, в конце концов, как мы это увидим, обрекает на гибель свой собственный народ. Другая кровь - это та, которую главарь международного фашизма выкачивает из человечества, чтобы доказать пре-вос-ходство своей крови над моей, над кровью замученных миллионов людей... Кровь евреев (не «еврейская кровь») течет глубокими, широкими ручьями; почерневшие потоки сливаются в бурную, вспененную реку, и в этом новом Иордане я принимаю... кровавое, горячее, мученическое братство с евреями...» Под этими словами Эренбург мог бы подписаться, что называется, обеими руками. Разве только заменив слова «я - поляк» на «я - русский», а имена Мицкевича и Шопена на имена Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Толстого, Чехова... Да он, в сущности, и подписался под этими словами Тувима. Процитировав их, добавил: «Эти слова, написанные кровью, «той, что течет из жил», переписывали тысячи людей. Я прочитал их в 1944 году и долго не мог ни с кем говорить: слова Тувима были той клятвой и тем проклятьем, которые жили у многих в сердце. Он сумел их выразить». Эту клятву и это проклятье он прочел в 1944 году. Но почувствовал то, о чем сказал Тувим, и попытался по-своему это выразить - раньше. (И - сделаем важное уточнение, пока в скобках, - несколько иначе расставив акценты.) Вот короткое стихотворение, помеченное сорок первым годом: Бродят Рахили, Хаимы, Лии, Как прокаженные, полуживые, Камни их травят, слепы и глухи, Бродят, разувшись пред смертью, старухи, Бродят младенцы, разбужены ночью, Гонит их сон, земля их не хочет. Горе, открылась старая рана, Мать мою звали по имени - Хана. Он тоже, говоря словами Тувима, принял в этом новом Иордане «кровавое, горячее, мученическое братство с евреями». Об этом говорят все его стихи военных лет, написанные на так называемую еврейскую тему: Я жил когда-то в городах, И были мне живые милы, Теперь на тусклых пустырях Я должен разрывать могилы, Теперь мне каждый яр знаком, И каждый яр теперь мне дом. Я этой женщины любимой Когда-то руки целовал, Хотя, когда я был с живыми, Я этой женщины не знал. Мое дитя! Мои румяна! Моя несметная родня! Я слышу, как из каждой ямы Вы окликаете меня... Стихотворение называлось «Бабий Яр». Написано оно было в 1944 году. А лет двадцать спустя, в середине 60-х, в Киеве, над Бабьим Яром бушевал, как теперь у нас принято говорить, несанкционированный митинг. Выступал Виктор Платонович Некрасов. - Убивали не только евреев! - выкрикнул кто-то из толпы. - Да, - согласился Виктор Платонович. - Убивали не только евреев. Но лишь евреев убивали только за то, что они евреи. Вот этой, ни на минуту не отпускавшей его мыслью, а лучше сказать, не мыслью, а чувством, пронизаны все «еврейские» стихи Эренбурга военных лет. За то, что зной полуденной Эсфири, Как горечь померанца, как мечту, Мы сохранили и в холодном мире, Где птицы застывают на лету, За то, что нами говорит тревога, За то, что с нами водится луна, За то, что есть петлистая дорога И что слеза не в меру солона, Что наших девушек отличен волос, Не те глаза и выговор не тот, - Нас больше нет. Остался только холод. Трава кусается, и камень жжет. Да, нас убивают только за то, что мы евреи. «Не те глаза и выговор не тот...» Только за это. Эта мысль постоянно сверлит, точит его мозг: В это гетто люди не придут. Люди были где-то. Ямы тут. Где-то и теперь несутся дни. Ты не жди ответа - мы одни. Потому что у тебя беда, Потому что на тебе звезда, Потому что твой отец другой, Потому что у других покой. «Ты не жди ответа - мы одни». Это касается только нас, потому что мы - не такие, как все. Мы - другие. Странно было слышать такое из уст советского поэта. Конечно, Эренбургу (а уж во время войны - особенно) позволялось больше, чем другим. Но эта тема зазвучала тогда - хоть и довольно робко - не у него одного. В 1945 году Маргарита Алигер опубликовала поэму «Твоя победа». И были там у нее такие строки: Разжигая печь и руки грея, Наново устраиваясь жить, Мать моя сказала: - Мы евреи. Как ты смела это позабыть? Героиня в ответ на этот суровый вопрос разражается бурным монологом: Да, я смела! Понимаешь, смела! Было лучезарно все вокруг... Дальше можно и не цитировать. Смысл этого ответа целиком и полностью сводится к тому, что, поскольку вокруг все было лучезарно, то есть поскольку никто ей про ее еврейство не напоминал, то она и имела решительно все основания об этом своем еврействе не вспоминать тоже. Не станем выяснять, действительно ли так уж лучезарно было все вокруг до войны с нацистами, или лирической героине поэмы Маргариты Алигер это только казалось. В данном случае это ведь совершенно неважно. Важно, что она так чувствовала. У нее и в мыслях не было, что она - другая. И вот теперь, когда ей про это напомнили, она в растерянности восклицает: Чем мы перед миром виноваты, Эренбург, Багрицкий и Светлов! Эта поэма - точнее, именно вот эта ее глава - вызвала бурную реакцию советских евреев. Появились разные отклики, самым популярным из которых был стихотворный «Ответ Маргарите Алигер», написанный от имени Эренбурга. Поэма Алигер, как уже было сказано, была опубликована в 1945 году: до запрета на еврейскую тему в печатных советских изданиях оставалось еще несколько лет. Свобода слова в Советском Союзе была тогда, однако, не настолько велика, чтобы этот «Ответ» мог появиться в печати. Это был - Самиздат. Слова этого мы тогда еще не знали, но явление, как видим, уже существовало. Стихотворный «Ответ Эренбурга» Маргарите Алигер распространился со скоростью лесного пожара, и тираж этого самодельного «издания», думаю, не уступал тиражу самой поэмы. Поэтесса, видать, этим свои отрывком попала в нерв, в болевую точку, зацепила какие-то важные струны в сердцах еврейской части своих читателей. «Ответ Эренбурга» был довольно многословен. Написан он был из рук вон плохо: бросалось в глаза, что стихом самодеятельный автор владеет довольно слабо. Да и по смыслу он был весьма далек от того, что мог бы сказать на эту тему - если бы у него вдруг возникло такое желание - сам Эренбург. Из всего этого длинного «Ответа» в памяти моей удержались лишь две строчки. Но к ним, ^в сущности, и сводилось все его, как пишут в школьных учебниках, идейное содержание. Строчки были такие: А я горжусь! Горжусь, а не жалею, Что я еврей, товарищ Алигер! Всем более или менее литературно грамотным читателям было до смешного ясно, что Эренбург ничего подобного сочинить не мог. Начать с того, что Эренбург не раз повторял, что гордиться своей принадлежностью к той или иной национальности по меньшей мере глупо. В том, что ты родился евреем (или русским, или французом, или каракалпаком) , ведь нет никакой твоей личной заслуги. Это все равно, что гордиться тем, что у тебя голубые (или черные) глаза, светлые (или темные) волосы. Но самым нелепым в том «Ответе» было даже не это. Нелепа была сама эта бурная полемическая реакция. Ведь никакого повода для такого ответа - а тем более ответа от имени Эренбурга - поэма Алигер вроде бы не давала. Поэтесса ведь нигде - ни единым словом - не обмолвилась, что жалеет о своей принадлежности к еврейской нации. Она говорила совсем о другом: о том, что великая революция, происшедшая в нашей стране, внушила ей прочную веру в то, что с так называемым еврейским вопросом, с этим вековым проклятьем отныне навсегда будет покончено. И поэтому разразившийся в самой середине XX века Холокост не только потряс ее (как мог он не потрясти!), но явился для нее страшной неожиданностью. Весть о Майданеках, Освенцимах, Треблинках и Бабьих Ярах свалилась на нее как снег на голову... Наивно, конечно. Особенно для всех, кто помнил, что мировая история началась не в 1917 году. Но ведь Эренбург, для которого мировая история (уж точно !) началась задолго до 1917 года, отреагировал на случившееся как будто бы точно так же: Горе, открылась старая рана!.. Стало быть, и он тоже верил, что эта старая рана давно зарубцевалась и никогда уже больше не откроется. Выходит, никакого повода для полемики с Маргаритой Алигер у Эренбурга даже и быть не могло. Да и весь этот «конфликт» между ними, в сущности, не конфликт, а - мнимость. Чистое недоразумение. На самом деле, однако, реакция эта возникла не случайно. И недоразумением она не была. И самиз-датский «Ответ Маргарите Алигер» не зря был подписан именем Эренбурга. Приписать свой ответ именно Эренбургу самодеятельный автор скорее всего решил только лишь потому, что Эренбург был высшим (если не единственным) еврейским авторитетом в стране, и больше некому было дать достойную отповедь «товарищу Алигер». Но у настоящего - не самозванного - Эренбурга тоже нашлось бы, что ответить Маргарите Алигер на эту ее поэму. Во всяком случае, повод для такого ответа у него был. Поэтому нельзя сказать, что, подписав свой «Ответ Маргарите Алигер» именем Эренбурга, самодеятельный автор «ответа» совершил грубый подлог. Этим своим «Ответом» он что-то ухватил, инстинктивно почувствовал, угадал. Не только в раздражившей и возмутившей его (и не его одного!) позиции Алигер, но и в безусловно отличающейся от нее позиции Эренбурга. 2 В одной из глав романа Фазиля Искандера «Сандро из Чегема» рассказывается о еврее Самуиле, которого занесло (куда только суровый ветер рассеяния не заносил евреев) в высокогорный Чегем. Чегемцы, впервые столкнувшиеся с представителем странного народа, живущего не на своей земле, засыпают его вопросами, на которые он отвечает легко, не задумываясь. Но один из вопросов чуть было не поставил его в тупик: «- Ответь нам на такой вопрос, Самуил, - спросили чегемцы, - еврей, который рождается среди чуже-родцев, сам от рождения знает, что он еврей, или он узнает об этом от окружающих наций? - В основном от окружающих наций, - сказал Самуил и добавил, удивленно оглядывая чегем-цев: - Да вы совсем не такие простые, как я думал?..» Вопрос и в самом деле свидетельствует о том, что чегемцы - совсем не такие простаки, какими могли показаться. Этим вопросом они попали, что называется, в самую точку. Ухватили самую суть. Это, на самом деле, очень глубокий, если угодно, метафизический вопрос. Мартин Бубер (в статье «Еврейство и евреи», 1911) приводит слова некоего, увы, неведомого мне Морица Геймана, сказавшего по этому поводу следующее: «То, что еврей, занесенный на необитаемый, непосещаемый остров, представляет себе как еврейский вопрос, только это и есть еврейский вопрос». Предполагается, очевидно, что еврей, оказавшийся на необитаемом и непосещаемом острове, уз-нает (если узнает!) о том, что он еврей, не «от окружающих наций». Во всяком случае, там он уж точно не услышит того, что в обитаемом мире ему приходилось слышать постоянно: Евреи хлеба не сеют, Евреи в лавках торгуют, Евреи рано лысеют, Евреи много воруют... Я все это слышал с детства, Скоро совсем, постарею, Но все никуда не деться От крика: «Евреи, евреи!» (Борис Слуцкий) От всего этого, пожалуй, и в самом деле можно спрятаться только на необитаемом острове. Но если только это считать еврейским вопросом, придется признать, что смысл процитированной Бубером реплики Морица Геймана целиком и полностью сводится к знаменитой реплике персонажа Ильфа и Петрова, утверждавшего, что в Советском Союзе никакого еврейского вопроса нету. «Как это так, - недоумевая спрашивал у него корреспондент иностранной (сионистской) газеты. - Ведь евреи у вас есть?» - «А вот так, - отвечал он. - Евреи есть, а вопроса нету». Но и Мориц Гейман, и цитирующий его Мартин Бубер, судя по всему, тоже уверены, что там, где есть евреи, непременно возникнет еврейский вопрос. Даже на необитаемом острове! Но только там, на необитаемом и непосещаемом острове, этот проклятый вопрос обретет наконец свой истинный смысл. Именно там, освободившись от необходимости стесняться своего еврейства, отрекаться от него («отъевреиваться»), равно как и от противоположного комплекса, проявляющегося в стремлении подчеркивать свою кровную («не той кровью, что течет в жилах, а той, что течет из жил») связь с преследуемым, истребляемым народом, - только там, оставшись наедине с собой, еврей сможет докопаться до своей еврейской сути. Иными словами, только на необитаемом острове пресловутый еврейский вопрос предстанет перед ним как вопрос сугубо метафизический, экзистенциальный. Это отступление понадобилось мне для того, чтобы объяснить, в чем все-таки состояла разница между отношением к «еврейскому вопросу» Ильи Эренбурга и лирической героини поэмы Маргариты Алигер «Твоя победа». И почему я сказал, что самодеятельный автор «Ответа Маргарите Алигер» что-то главное угадал не только в позиции Алигер, но и в позиции Эренбурга тоже. Лирическая героиня поэмы Алигер про то, что она принадлежит к иудейскому племени, узнает «от окружающих наций». На необитаемом и непосещаемом острове она и не вспомнила бы о том, что она еврейка. Эренбург остался бы евреем и на необитаемом острове. 3 Во всем цивилизованном мире слово «еврей» обозначает принадлежность к иудаизму. И только. Еврей, принявший христианство (католичество, лютеранство, православие), - уже не еврей. Так же на это, насколько мне известно, смотрят и в Израиле. Илья Эренбург, не принадлежа к иудаизму, так сказать, конфессионально, ни к какой другой конфессии не примкнул. Хотя однажды он был близок к такому решению. В автобиографии, опубликованной в 1928 году, рассказывая о раннем, парижском периоде своей жизни, он вспоминает: «Предполагал принять католичество и отправиться в бенедиктинский монастырь. Говорить об этом трудно. Не совершилось» («Писатели. Автобиографии и портреты современных русских прозаиков». М.,1928, с. 385). Поскольку «не совершилось», у него остаются все основания продолжать считать себя евреем. Но вся штука в том, что даже если бы это и совершилось, Эренбург (для себя, в собственных своих глазах) продолжал бы не только считать себя, но и на самом деле быть, оставаться евреем. ^Потому что еврей для него - категория не этническая, не конфессиональная и даже не религиозная, а - экзистенциальная. Примерно в то же время, когда он был близок (под влиянием Франсиса Жамма, стихами которого был тогда увлечен) к тому, чтобы принять католичество, вылились у него из души такие стихотворные строки: Евреи, с вами жить не в силах, Чуждаясь, ненавидя вас, В скитаньях долгих и унылых Я прихожу к вам. всякий раз... Отравлен я еврейской кровью, И где-то в сумрачной глуши Моей блуждающей души Я к вам таю любовь сыновью, И в час уныний, в час скорбей Я чувствую, что я еврей! О строке «отравлен я еврейской кровью» уже не скажешь, что речь в ней идет о той крови, «что течет из жил». Нет, это - о той крови, что течет в жилах. Так что же все это значит? Чем была для него и как проявляла себя в нем, в его душе, в его ощущениях, словах и поступках эта «отрава»? Чтобы ответить на этот вопрос, надо обратиться к главной - и, безусловно, лучшей - книге Эрен-бурга, к его знаменитому роману «Необычайные похождения Хулио Хуренито». 4 Роман этот замечателен во многих отношениях. Но более всего поражает он сегодняшнего читателя высказанными в нем - на тот момент казавшимися совершенно невероятными, но вскоре сбывшимися - пророчествами. Иные из этих пророчеств были достаточно просты. Но и они поражают. Не столько даже тем, что полностью подтвердились дальнейшим развитием событий, сколько своей потрясающей конкретностью: «- Чтобы не забыть, я заготовлю текст приглашений, а ты, Алексей Спиридонович, снесешь их завтра в типографию «Унион». Пять минут спустя он показал нам следующее: В недалеком будущем состоятся торжественные сеансы УНИЧТОЖЕНИЯ ИУДЕЙСКОГО ПЛЕМЕНИ В БУДАПЕШТЕ, I, КИЕВЕ, ЯФФЕ, АЛЖИРЕ и во многих иных местах В программу войдут, кроме излюбленных уважаемой публикой традиционных ПОГРОМОВ, также реставрирование в духе эпохи: сожжение иудеев, закапывание их живьем в землю, опрыскивание полей иудейской кровью и новые приемы, как-то: «эвакуация», «очистки от подозрительных элементов» и пр. и пр. - Учитель! - воскликнул в ужасе Алексей Спиридонович. - Это немыслимо! Двадцатый век - и такая гнусность! Как я могу отнести это в «Унион» - я, читавший Мережковского ? - Напрасно ты думаешь, что сие несовместимо. Очень скоро, может быть, через два года, может быть, через пять лет, ты убедишься в обратном. Двадцатый век окажется очень веселым и легкомысленным, а читатели Мережковского - самыми страстными посетителями этих сеансов! Видишь ли, болезни человечества не детская корь, а старые, закоренелые приступы подагры. У него имеются некоторые привычки по части лечения... Где уж на старости лет отвыкать!..» Уже одного этого примера было бы довольно, чтобы показать, какая пропасть лежала между Эрен-бургом и Маргаритой Алигер. Да, он тоже был потрясен, когда вдруг открылась эта «старая рана». Но в отличие от Алигер, у него никогда не было ни малейших сомнений в том, что рано или поздно она непременно откроется. Главное, однако, не в этих сбывших пророчествах, которые автор «Хулио Хуренито» вложил в уста своего героя, почтительно именуемого им Учителем. Главное - то, что происходит непосредственно вслед за этим примечательным диалогом Учителя и Ученика: «- Учитель, - возразил Алексей Спиридонович, - разве ев реи не такие же люди, как и мы?.. - Конечно, нет!.. Иудеев можно любить или ненавидеть, взирать на них с ужасом, как на поджигателей, или с надеждой, как на спасителей, но их кровь не твоя, их дело не твое. Не понимаешь? Не хочешь верить? Хорошо, я попытаюсь объяснить тебе это вразумительно. Скажите, друзья мои, если бы вам предложили из всего человеческого языка оставить одно слово, а именно, «да» или «нет», остальное упразднив, какое бы вы предпочли?..» В «игре», затеянной «великим провокатором», участвуют все его ученики - мистер Куль, мсье Дэ-ле, Алексей Спиридонович Тишин, Карл Шмидт, Эрколе Бамбучи, негр Айша и «русский поэт Илья Эренбург«. Каждый из них - не просто представитель той или иной национальности: немец, француз, итальянец, русский... И даже не просто некий национальный тип, вобравший самые узнаваемые черты национального характера немца, француза, итальянца, русского. Уместнее тут было бы другое слово: архетип. То есть - образец, квинтэссенция всех типовых свойств американского бизнесмена, французского рантье, русского интеллигента, итальянского лаццарони... Итак, «игра» началась: «- Начнем со старших. Вы, мистер Куль? - Конечно, «да», в нем утверждение и основа. Я не люблю «нет», оно безнравственно и преступно... Когда я показываю доллары, все говорят мне - «да». Уничтожьте какие угодно слова, но оставьте доллары и «да», и я берусь оздоровить человечество. - По-моему, и «да» и «нет» - крайности, - сказал т-г Дэле, - а я люблю во всем меру. Но что ж, если надо выбирать, то я говорю «да»! «Да» - это радость, порыв, что еще?.. Да! Гарсон, «Дюбоннэ»! Да! Зизи, ты готова? Да, да! Алексей Спиридонович, еще потрясенный предыдущим, не мог собраться с мыслями, он мычал, вскакивал, садился и, наконец, завопил: — Да! Верую, господи! Причастье! «Да»! Священное «да» чистой тургеневской девушки... - Да! Si! - ответил Эрколе. - Во всех приятных случаях жизни говорят «да», и только когда гонят в шею, кричат «нет»!..» Короче говоря, все ученики «великого провокатора», объясняя это разными соображениями и подтверждая разными доводами, отвечают, что если бы из всех слов, какие только существуют в их словаре, им надо было выбрать одно - «да» или «нет», - они решительно выбрали бы «да». Но вот очередь доходит до первого и самого любимого ученика Хулио Хуренито - русского поэта Ильи Эренбурга: «- Что же ты молчишь? - спросил меня Учитель. Я не отвечал раньше, боясь раздосадовать его и друзей. - Учитель, я не солгу вам - я оставил бы «нет». Видите ли, откровенно говоря, мне очень нравится, когда что-нибудь не удается. Я очень люблю мистера Куля, но мне было бы приятно, если бы он вдруг потерял свои доллары... Конечно, как сказал мой прапрапрадедушка, умник Соломон: «Время собирать камни и время их бросать». Но я простой человек, у меня одно лицо, а не два! Собирать кому-нибудь придется, может быть, Шмидту. А пока что я, отнюдь не из оригинальности, а по чистой совести должен сказать: «Уничтожь «да», уничтожь на свете все, и тогда само собой останется одно «нет»! Пока я говорил, все друзья, сидевшие рядом со мной на диване, пересели в другой угол. Я остался один. Учитель обратился к Алексею Спиридоновичу: - Теперь ты видишь, что я был прав. Произошло естественное разделение. Наш иудей остался одиноким. Можно уничтожить все гетто, стереть все «черты оседлости», срыть все границы, но ничем не заполнить этих пяти аршин, отделяющих вас от него. Мы все Робинзоны или, если хотите, каторжники. Дальше - дело характера. Один приучает паука, занимается санскритским языком и любовно подметает пол камеры. Другой бьет головой стенку - шишка, снова бух, снова шишка... Что крепче - голова или стена? Пришли греки, осмотрелись - может быть, квартиры и лучше бывают, без болезней, без смерти, без муки. Например, Олимп. Но ничего не поделаешь, надо устраиваться в этой. А чтобы сберечь хорошее настроение, лучше всего объявить все неудобства - включая смерть (все равно ничего не изменишь) - величайшими благами. Иудеи пришли и сразу бух в стенку. « Почему так устроено ?..» » Монолог Хуренито затягивается еще аж на полторы страницы: чувствуется, что эта тема для него (а вернее, для автора) - из самых больных и самых любимых. Не рискуя длить дальше цитату (она и так слишком затянулась) перехожу сразу к его заключительной фазе: «- Как не любить мне этого заступа в тысячелетней руке? Им роют могилы, но не им ли перекапывают поле? Прольется иудейская кровь, будут аплодировать приглашенные гости, но по древним на-шептываниям она горше отравит землю. Великое лекарство мира!.. И, подойдя ко мне, Учитель крепко поцеловал меня в лоб». Вот оно - кредо Ильи Эренбурга по так называемому еврейскому вопросу. Его путь - ив жизни, и в литературе - был сплошными метаниями, он весь состоял из крутых поворотов и зигзагов. Но этому своему символу веры он не изменил ни разу. Критики (не только литературные) не уставали поносить его за измену прежним идеалам, предательство, многочисленные отречения от того, чему он служил, во что веровал еще недавно. Но самым проницательным из них оказался Виктор Шкловский, который выразился о нем так: «Из Савла он не стал Павлом. Он Павел Савлович». «Павлом» Эренбург становился, увлекаемый самыми разными веяниями нашего бурного века. Но неизменно оставался при этом «Савловичем». Тут, пожалуй, уместно вновь вернуться к той поэме Маргариты Алигер, с которой я начал. Заключая свои горькие размышления на еврейскую тему («Чем мы перед миром виноваты, Эренбург, Багрицкий и Свет-лов!»), ее лирическая героиня восклицает: ^Я не знаю, есть ли голос крови, Знаю только: есть у крови цвет. Этим цветом землю обагрила Сволочь, заклейменная в веках, И евреев кровь заговорила В этот час на разных языках. Речь, понятно, опять о той крови, которая «течет из жил». Точку зрения Эренбурга на этот счет мы уже знаем. Тут у них нет и не может быть никаких разногласий. Но, в отличие от автора этих строк, Эренбург знает, что так называемый голос крови - это тоже реальность, а не фикция. И именно этот голос крови (той, что течет в жилах, а не из жил) и заставляет его соплеменников там, где другие говорят: «да!», упрямо твердить - пусть даже на разных языках - свое вечное: «нет!». На протяжении всей своей жизни Эренбург получал зуботычины, так сказать, с двух сторон. С одной стороны - от антисемитов (что естественно). А с другой - от... чуть было не написал ортодоксальных евреев. В том-то и дело, что не только ортодоксальных, приверженных еврейской религиозной традиции, но и просто национально ориентированных. Помимо всего прочего, еще одним раздражающим моментом тут было отношение Эренбурга к сионизму. Точнее - к идее воссоздания еврейского национального очага, самостоятельного еврейского государства. Идея эта его не только не привлекала: чем-то она его даже отталкивала. Эта «антисионистская» позиция Эренбурга в умах некоторых его критиков прочно связалась с оголтелым антисионизмом официальной советской пропаганды. Но «антисионизм» Эренбурга не имел ничего общего с этой советской идеологической фобией. К мечте о создании «маленького, но своего» еврейского государства Эренбург относился примерно так же, как к еврейской литературе на языке идиш. «Книги еврейских писателей, которые пишут на «идиш», - снисходительно роняет он в статье «Ложка дегтя» (1925), - иногда доходят до нас. Это - книги как книги, нормальная литература, вроде румынской или новогреческой. Там идет хозяйственное обзаведение молодого языка, насаждаются универсальные формы, закрепляется вдоволь шаткий быт, проповедуются не бог весть какие идеи». Можно предположить, что этот снисходительный тон - порождение великодержавного, великорусского шовинизма: с вершины русского Парнаса, где обитают такие гиганты, как Гоголь, Толстой, Достоевский, даже звезд первой величины какой-нибудь там румынской, новогреческой или иди-шистской литературы можно разглядеть разве что в микроскоп. Но естественное предположение это сразу же опровергается следующей фразой: «Может быть, этот язык слишком беспомощен, слишком свеж и наивен для далеко не младенческого народа». Нет, великорусским шовинизмом тут и не пахнет. Это не русская, а именно еврейская гордыня: «Ведь без соли человеку и дня не прожить, но соль едка, ее скопление - солончаки, где нет ни птицы, ни былинки, где мыслимы только умелая эксплуатация или угрюмая смерть. Я не хочу сейчас говорить о солончаках, - я хочу говорить о соли, о щепотке соли в супе... Критицизм - не программа. Это - состояние. Народ, фабрикующий истины вот уже третье тысячелетие, всяческие истины - религиозные, социальные, философские, фабрикующий их миролюбиво, добросовестно, не покладая рук, истины оптом, истины сериями, этот народ отнюдь не склонен верить в спасительность своих фабрикатов», Вон оно как: даже рецептам и программам собственного изготовления еврей так же упрямо твердит свое вечное «нет». И началось это не вчера: «Шестьсот лет тому назад поэт Раби Сан-Тоб преподнес испанскому королю Педро Жестокому книгу, озаглавленную: «Советы». Стихи докучливого еврея должны были утешать короля в часы бессонницы. Книга начиналась следующим утешением: «Нет ничего на свете, что бы вечно росло. Когда луна становится полной, она начинает убывать». Конечно, трудно утешить короля подобными истинами. Однако Педро Жестокий, будучи светским кастильцем, ответил поэту не менее мудрой пословицей: «Как хорошее вино иногда скрыто в плохой бочке, так из уст иудея порой исходит истина». Это показывает, что король не дошел до девятой страницы «Советов» - там он прочел бы нечто весьма подозрительное об устах и вине: «Что лучше? Вино Андалузии или уста, которые жаждут? Глупец! Самое прекрасное вино забывается, а жажда, ничем не утоленная, остается». Мир был поделен. На долю евреев досталась жажда. Лучшие виноделы, поставляющие человечеству романтиков, безумцев и юродивых, они сами не особенно-то ценят столь расхваливаемые ими лозы. Они предпочитают сухие губы и ясную голову. При виде ребяческого фанатизма, начального благоговения еще не приглядевшихся к жизни племен, усмешка кривит еврейские губы. Что касается глаз, то элегические глаза, классические глаза иудея, съеденные трахомой и фантазией, подымаются к жидкой лазури. Так рождается «романти-ческая ирония». Это - не школа и не мировоззрение...» Это - не школа и не мировоззрение. Эта «романтическая ирония» у еврея - в крови. (Чтобы избежать обвинений в расизме, скажем иначе: в генах.) Да, Эренбург действительно без восторга относился к идее создания еврейского национального государства. Но не потому, что был сторонником ассимиляции. Он не стал патриотом Израиля, потому что был и навсегда остался патриотом еврейской диаспоры. Он был убежден, что только в диаспоре евреям дано сохранить свою сущность, свою (воспользуемся словцом современного философского жаргона) экзистенцию. Создав свое государство, они не приобретут, а потеряют. Нет, кое-что, может быть, и приобретут, но потеряют себя. Свою уникальность. Перестанут твердить свое вечное «нет», «нет», «нет», станут - как все! - талдычить: «да», «да», «да». Для тех евреев, которые составят народонаселение этого еврейского национального очага, оно, может быть, было бы не так уж и плохо. Но не дай Б-г, если при этом прекратит свое существование двухтысячелетняя еврейская диаспора. Ведь тогда скептическую еврейскую усмешку сменит ребяческий фанатизм, наивное прекраснодушие, слезливое благоговение... Евреи как этнос, как некая человеческая общность при этом, может быть, даже и выиграли бы. Но каким унылым и тусклым стал бы наш мир без этой исчезнувшей кривой еврейской усмешки: Устала и рука. Я перешел то поле. Есть мУка и мукА, но я писал о соли. Соль истребляли все. Ракеты рвутся в небо. Идут по полосе и думают о хлебе. Вот он, клубок судеб. И тишина средь песен. Даст Бог, родится хлеб. Но до чего он пресен! Это стихотворение Эренбург написал незадолго до смерти. И - вот что удивительно! - не только написал, но и напечатал. (В последнем прижизненном своем собрании сочинений.) Напечатать его в пору самой яростной охоты за сионистскими ведьмами ему удалось не потому, что он как-то там особенно хитроумно зашифровал свою мысль. (Какой уж там шифр: все сказано достаточно прямо.) Просто никто уже давно не помнил, что именно он там когда-то «писал о соли». Вот бдительные редакторы и цензоры и не догадались, без какой соли станет пресным хлеб, который уродится после того, как «соль» истребят окончательно и бесповоротно. Не исключено, что об этом не догадывались и многие читатели. Особенно те, в чьих глазах подлинный облик писателя Эренбурга был заслонен официальным его портретом с многочисленными медалями сталинских и ленинских премий на лацкане строгого двубортного пиджака. (В жизни он любил мятые домашние куртки из мягкого вельвета.) Но сейчас, слава Б-гу, этот парадный портрет, красовавшийся на главной советской Доске почета, мы уже можем сменить другим, настоящим. Чему этой своей статьей я по мере сил и старался способствовать. Бенедикт САРНОВ
Метки:
Метки:
- русский писатель.Опубликованный в 1956 г. в НОВОМ МИРЕ, роман В.Д. Дудинцева НЕ ХЛЕБОМ ЕДИНЫМ о драматической судьбе изобретателя, сталкивающегося с бюрократической системой, не смотря на вполне соцреалистическую форму произведения, вызвал бурную полемику, как в печати, так и в среде творческой интеллигенции. Приводимый текст представляет собой краткую запись выступления К.Г. Паустовского на обсуждении романа В.Д. Дудинцева в Центральном Доме Литератора. Редкая по тем временам по своей искренности и бескомпромиссности речь вызвала широкий резонанс и распространялась в Самиздате. -Я не собираюсь говорить о литературных достоинствах и недостатках, но я считаю, что пора полным голосом говорить без обиняков. Товарищи! Для меня Дудинцев - явление весьма значительное, крупное. Роман Дудинцева - это первое сражение с Дроздовыми (Дроздов - один из героев романа, директор комбината, противостоящий главному герою - изобретателю Лопаткину. М.Б.), на которых наша литература должна накинуться, пока они не будут уничтожены в нашей стране. Поэтому меня смутили слова, в которых я уловил оттенок, что это не так страшно, потому что это будто бы прошлый день, и сейчас остались остатки Дроздовых. Ничего подобного! Дроздовых тысячи и сейчас. Я хочу сказать об этом. Меня радует одно обстоятельство: те самые люди, которые в какой-то мере солидаризируются с Дроздовыми, не нашли возможным здесь присутствовать. Меня это в известной мере радует. Совесть писателя должна быть в полной мере совестью народа. Дудинцев вызвал огромную тревогу, которая существует в каждом из нас. Тревогу за моральный облик человека, за его чистоту, за нашу культуру. Книга Дудинцева - это беспощадная правда, которая единственно нужна народу на его трудном пути к новому общественному строю. Книга Дудинцева - это очень серьезное предупреждение: Дроздовы не уменьшились, они существуют. Сравнительно недавно мне довелось быть среди Дроздовых довольно длительное время и очень много с ними встречаться. Это было на теплоходе ПОБЕДА. Половина пассажиров - интеллигенция, художники, рабочие, актеры. Это один слой, который занимал 2-й и 3-й классы. Каюты ЛЮКС и 1-й класс занимал другой слой - заместители министров, крупные хозяйственники и прочие номенклатурные работники. С ними у нас ничего общего не было и не могло быть, потому что по мнению 2-го и 3-го классов Дроздовы, занимавшие половину теплохода, были не только невыносимы своей спесью, своим абсолютным равнодушием, даже своей враждебностью ко всему, очевидно, кроме своего положения и собственного чванства. Кроме того, они поражали своим диким невежеством. Пускать таких людей за пределы нашей родины, по-моему, преступление (аплодисменты), потому что у них - Дроздовых - очевидно, совершенно различные понятия о престиже страны и советского человека. Достаточно таких весьма классических вопросов, которые задавали эти люди проводникам, гидам, переводчикам. Приведу только два примера, и это будет достаточно. Один из Дроздовых, занимавший очень большой пост в прошлом, спросил про картину Рафаэля: Что это нарисовано? Суд над Муссолини?. Я слышал такой вопрос в Акрополе: Как пролетариат мог допустить разрушение Акрополя?. Кроме того, все что есть хорошего на Западе, подлежит осуждению. Например, когда мой сосед, ленинградский писатель, сказал: Какое море по цвету замечательное!, один из Дроздовых, который стоял рядом, заметил: А у нас что, море хуже по цвету? Надо будет проверить этого товарища!. Это мелочь, но в данном случае достаточная, чтобы мы видели лицо Дроздовых. Я говорю о тревоге, которая пронизывает каждого из нас, которая пронизывает Дудинцева. Где корни этой тревоги? Почему так встревожен Дудинцев, безусловно человек большого мужества, большой совести? Дело в том, что в нашей стране безнаказанно существует, даже, в некоторой степени, процветает новая каста обывателей. Это новое племя хищников и собственников, не имеющих ничего общего ни с революцией, ни с нашей страной, ни с социализмом. Эти циники и мракобесы, не боясь и не стесняясь никого, на той же ПОБЕДЕ вели совершенно погромные антисемитские речи. Таких Дроздовых тысячи, и не надо закрывать глаза. Но важнейшая заслуга Дудинцева, который ударил по самому главному, в том, что он пишет о самом страшном явлении в нашем обществе. И на это ни в коем случае нельзя закрывать глаза, если мы не хотим, чтобы Дроздовы затопили всю нашу страну. Откуда это взялось? Откуда эти разговоры о низкопоклонстве? Откуда эти рвачи и предатели, считающие себя в праве говорить от имени народа, который они в сущности презирают и ненавидят, но продолжают говорить от его имени. Они не знают мнения народа, но они - любой из Дроздовых - могут совершенно свободно выйти на трибуну и сказать, что и как думает народ. Вы извините, что я говорю слишком резко, но я считаю, что тут не может быть никаких полунамеков, потому что это слишком грустно и слишком опасно. Откуда они явились? Это - последствия культа личности, причем этот термин я считаю деликатным. Это темная опара, на которой взошли эти люди, начиная с 1937 года. Обстановка приучила их смотреть на народ, как на навоз. Они дожили до наших дней, как это ни странно на первый взгляд. Они воспитывались на потворстве самым низким инстинктам, их оружие клевета, интрига, моральное убийство и просто убийство. И если бы не было Дроздовых, то в нашей стране были бы такие великие талантливые люди как Мейерхольд, Бабель, Артем Веселый, многие, многие другие. Их уничтожили Дроздовы. Тут надо вскрыть всю глубину причин, почему эти люди были уничтожены во имя собственного вонючего благополучия этих Дроздовых. Мы не можем себе представить, почему такая бездна талантливых и прекрасных людей исчезла, а если бы не исчезла, а если бы они существовали, у нас бы был полнейший расцвет культуры
Метки:
Метки:
Льву Толстому: "Сегодня мне дaли читaть книжку Анны Серон. В глaве: "Крещение еврея" есть обо мне много непрaвды. Глaвнaя непрaвдa это то, будто я принял прaвослaвие с целью избaвиться от воинской повинности. Думaю, что в этом случaе не мне, a Вaм бы хорошо было нaписaть возрaжение" (Аннa Сейрон, родом из Бaденa, жилa в 1882-1888 годах в кaчестве гувернaнтки в семействе Толстых; aвтор книги "Graf Leo Tolstoi", Берлин, 1875 (в русском переводе - "Шесть лет в доме грaфa Л. Н. Толстого", перевод с немецкого А. Сергиевского, СПб. 1895). (см. 5 марта 1896 года)Имя Исаака Борисовича Файнермана сейчас мало кому известно. Отметим, что нет однозначного мнения даже об его имени. В отдельных источниках, даже таких солидных, как "Еврейская энциклопедия" (в 16 томах, издание Брокгауза-Ефрона, 1908-1913 гг.), он фигурирует как Т. Файнерман.
Файнерман был толстовцем. Приверженность к взглядам Толстого привела его в Ясную Поляну в 1885 г. Он принимал активное участи в яснополянской жизни: косил и пахал, ухаживал за больными во время эпидемии, учил детей. Для того, чтобы преподавать в яснополянской школе, принял православие. "Еврейская энциклопедия" называет Л. Толстого крестным отцом Файнермана. Однако сам Толстой в письме жене указывал, что крестными были его дочь Татьяна и помещик Бибиков. В течение ряда лет Файнерман много общался с писателем - в философских дискуссиях, по переписке и в быту.
Несмотря на принятие православия, Файнерман много писал о евреях, стремясь в своих работах показать Толстого юдофилом. И. Тенеромо выпустил несколько книг и статей о лояльном отношении Толстого к евреям: «Л. Н. Толстой о юдофобстве» («Одесские новости», 1907), «Л. Н. Толстой о евреях» (СПб., 1908; 3-е дополнительное издание, 1910), «Живые речи Л. Н. Толстого» (Одесса, 1908).
Эссе "Что такое еврей?", на самом деле написанное неким Г. Гутманом на идиш и опубликованное аж в 1871 году в в «Еврейской библиотеке» (СПб., 1871, т. 1) вполне соответствует общему настрою этих работ. Эти обстоятельства и позволяют предположить участие автора многих публикаций по теме Толстой - евреи в присвоении ничего об этом не знавшему Толстому эффектной чужой публикации, "заклеймившей" Толстого сторонником евреев источник
Метки:
Метки:
Метки:
Метки:
Метки:
Настоящее имя Илья Арнольдович Файнзильберг. Псевдоним придумал себе из первых букв имени и фамилии - Илья Ильф. Окончив техническую школу, начал трудовую деятельность, часто меняя место работы: чертежное бюро, телефонная станция, авиационный завод. В 1923-м становится профессиональным литератором. В 1925-м происходит знакомство будущих соавторов (Ильфа с Евгением Петровым), но вместе они начинают писать только через год. Первой значительной совместной работой Ильфа и Петрова стал роман Двенадцать стульев. В 1931-м издан второй роман Ильфа и Петрова - Золотой теленок. Книга была одобрена тепло встреченный критикой и получила восторженные отзывы М.Горького, А.Зощенко, А.Барбюса. В 1935 году писатели совершили путешествие в США. Результат этой поездки - книга Одноэтажная Америка. Во время путешествия обострилась болезнь Ильфа (туберкулез легких). Он скончался 13 апреля 1937 года. На целый период увлечение Ильфа фотографией поглотило его настолько, что в конце 1929-го работу над вторым романом, по словам Петрова, по этой причине пришлось отложить на целый год. К фотографическому делу, Ильф, судя по его записям (например: Боты. Пасмурно. 111/2 часов. С подсвечиванием издалека. 100 ватт. 1 сек.), относился очень добросовестно. Постоянно фотографируя, он достиг в этом профессионального уровня. В оставленном им фото-архиве - портреты друзей и знакомых Ильфа. Писатели, художники, журналисты: Евг. Петров, В. Катаев, М. Булгаков, В. Нарбут, Б. Левин, М. Вольпин, А. Козачинский, К. Ротов и т.д. Здесь же их жены в шляпках с вуалькой и платьях с хвостами. Натюрморты - с галстуками, с чайником в ракурсе и фетровыми ботами. С не меньшим увлечением Ильф снимал московские пейзажи, уличные сценки: прохожие, играющие у Кремлевской стены дети, продавец воздушных шаров, конная милиция, красноармейцы, отправляющиеся в лыжный поход... Мы видим Маяковского на балконе дома и его похороны. Однажды Ильфу по его просьбе в какой-то редакции подарили громадную бухгалтерскую книгу с толстой блестящей бумагой, разграфленной красными и синими линиями. Эта книга ему очень понравилась. Он без конца открывал ее и закрывал, внимательно рассматривал и говорил: Здесь должно быть записано все. Книга жизни. Вот тут, справа, смешные фамилии и мелкие подробности. Слева - сюжеты, идеи и мысли.... В результате многие его мысли пережили поколения и, думаем, переживут еще. Вот некоторые из них: Тот не шахматист, кто, проиграв партию, не заявляет, что у него было выигрышное положение. Жить на такой планете - только терять время! Не надо бороться за чистоту, надо подметать! Скажи мне, что ты читаешь, и я скажу тебе, у кого ты украл эту книгу. Если читатель не знает писателя, то виноват в этом писатель, а не читатель. Все талантливые люди пишут разно, все бездарные люди пишут одинаково и даже одним почерком. Собака так преданна, что даже не веришь в то, что человек заслуживает такой любви. Еще ни один пешеход не задавил автомобиля, тем не менее, недовольны почему-то автомобилисты. Автомобиль - не роскошь, а средство передвижения. Финансовая пропасть - самая глубокая из всех пропастей, в нее можно падать всю жизнь. Если человек глуп, то это надолго. Если же человек дурак, то это уж навсегда, на всю жизнь. Тут уж ничего не поможет. Известный сатирик Михаил Жванецкий написал о нем так: Сто лет Ильфу. Из них он сорок прожил. Самый остроумный писатель. Были глубже. Были трагичнее. Остроумнее не было. Это у него не шутки. Это не репризы. Это состояние духа и мозгов. Это соединение ума и настроения. И наблюдательности. И знания. Лучше, чем он, не скажешь. Каждая строка - формула. 12 стульев - учебник юмора. Чтобы избавиться от перечитывания - лучше выучить наизусть. Мы и знали наизусть. Мы и знали наизусть. Говорят трагедия выше. Это говорят сами исполнители. Может быть. Может быть. Но ее не знают наизусть. Говорят, юмор стареет. Может быть. Кстати, кто это все говорит? Надо бы выяснить. Времени нет. Как скажут - общеизвестно - так и хочется выяснить. Бросить все и выяснить. Впрочем, тех, кому это общеизвестно, тоже мало осталось. Может быть, бессмертная комедия выше бессмертной трагедии? Может быть. То, что она полезнее для здоровья, общеизвестно. Время все расставит. Но свидетелей уже не будет. Наш характер хорошо смотрится и в комедии и в трагедии. И ту и другую он создает сам. Одновременно. Отсюда и выражение смех сквозь слезы. Как хотелось избавиться от слез. Не получилось у Ильи Арнольдовича. Получилось лучше. Давно умер. А такого больше нет. Что в ней, в этой Одессе?
Метки:
Метки:
- журналист и писатель, один из лидеров сионистов-ревизионистов. Умер 6 июня 1962 в Тель-Авиве.Прибыл в Палестину в юношеском возрасте (1912). Вернувшись в 1914 г. в Россию, стал там членом Це'ирей Цион. После Первой мировой войны изучал историю в университетах Льежа и Вены. В 1924 г. возвратился в Палестину и вступил в Ха-По'эл ха-ца'ир. Постепенно взгляды Ахимеира изменились, и в 1928 г. он присоединился к ревизионистской партии. Призывая к активному сопротивлению мандатным властям, Ахимеир организовал ряд выступлений против них, за что неоднократно подвергался аресту. В 1933 г. Ахимеир был обвинен властями в организации убийства Х. Арлозорова, но был оправдан судом. В 1935 г. — подвергнут тюремному заключению за организацию нелегального «Брит ха-бирионим» («Союз бунтарей»). Взгляды Ахимеира способствовали становлению идеологии Иргун цваи леумми и Лохамей херут Исраэль. Ахимеир написал значительное количество статей, многие из которых носили острый полемический характер, и несколько книг.
Метки:
Метки:
Метки:
Метки:
Метки:
- писатель.Некоторое время по требованию отца учился в ешиве. Затем, оставив ешиву, стал писать стихи на иврите, которые критика хвалила за хороший стиль. Однако сам испытывал неудовлетворение от своих работ на иврите и обратился к своему родному языку - идиш. Первый рассказ опубликовал в 1925 г. в альманахе Литерарише Блетер. В эти годы он работал корректором, журналистом, переводчиком. Заработки были небольшие - ему едва хватало на жизнь. В 1935 г. старший брат Исаака (писатель Израиль Зингер) прислал ему документы для переезда в Америку. В том же 1935 г. Исаак Зингер эмигрировал в США и поселился в Нью-Йорке. До отъезда в США он издал в Польше свой аллегорический роман Сатана в Горее, основанный на легенде об авантюристе XВИИ века, лжемессии Шабтае Цви. Английского языка не знал и первое время жил в Нью-Йорке на грани нищеты, затем стал постоянным сотрудником ежедневной еврейской газеты Джуиш дейли форвард, издающейся на идиш. В этой газете Исаак Зингер многие десятилетия печатал свои обзоры и зарисовки, фельетоны, воспоминания, рассказы и романы с продолжениями. Для того, чтобы читатели не путали его с братом, писателем Израилем Зингером, он добавил к своей фамилии имя матери (Бас Шева) и стал Исааком Башевисом-Зингером. На английском языке (в переводе с идиш) книга Башевиса-Зингера была впервые опубликована в 1950 г. - это был роман Семья Москат. В 1953 г. известный американский писатель Сол Беллоу начал переводить некоторые произведения Башевиса-Зингера на английский язык, значительно расширив круг его читателей. После романа Семья Москат в США были изданы (на английском языке) и другие книги Башевиса-Зингера: Сатана в Горее (1955), Гимпл-дурень (1957), Фокусник из Люблина (1960), Раб (1962), Сеанс (1964), Усадьба (1967), Поместье (1970), Шоша (1978), Потерявшийся в Америке (1981). Наибольшей известностью пользуются романы Башевиса-Зингера Усадьба и Поместье. Наиболее полно дарование и мировоззрение Башевиса-Зингера раскрылись в жанре новеллы. Особенно популярны его сборники Гимпл-дурень, Сеанс, Друг Кафки. В 1974 г. Башевис-Зингер был удостоен Национальной книжной премии США за книгу Враги. Любовная история. Это его первый роман, действие которого происходит в США, а в 1978 г. Шведская академия наук присудила Исааку Башевису-Зингеру Нобелевскую премию по литературе. Исаак Башевис-Зингер скончался 24 июля 1991 г. в городе Майами (штат Флорида). www.War Online
Метки:
- писатель.Типичной для него была сдержанная улыбка, умная, чаще всего ироничная, лукавая, а подчас и озорная.
Мы познакомились и, смею сказать, подружились с ним в редакции центральной военной газеты "Красная звезда", где оба работали с первых дней Великой Отечественной войны.
Гроссман сразу стал одним из самых популярных и авторитетных фронтовых корреспондентов этой газеты да и всей советской печати. Неутомимым, безотказным, бесстрашным. В его корреспонденциях и очерках зоркая, острая наблюдательность сочеталась с несколько неожиданной в глубоко штатском человеке точной и грамотной характеристикой военной обстановки. И написаны многие очерки Гроссмана с таким литературным мастерством, что по сей день читаются как подлинно художественные новеллы. Таковы, например, "Глазами Чехова" из-под Сталинграда или "Треблинский ад" из Польши.
Выступления Гроссмана на страницах "Красной звезды" высоко ценились в армии, и если в редакцию из штаба какого-нибудь фронта приходила телеграмма "Пришлите Гроссмана", было ясно - готовится серьезная операция. Мы как-то столкнулись в коридоре редакции. -Как дела, Вася?-спросил я.-Здоровье? Политико-моральное состояние? Творческие планы?
- Спасибо. Вот послезавтра выезжаю под Варшаву. Там, похоже, предполагаются кое-какие события. Может быть, поедете со мной? - предложил он, улыбаясь не без некоторого ехидства, ожидая, видимо, что я под каким-нибудь предлогом с благодарностью откажусь.
- А что, можно и поехать, - сказал я.
-Нет, я.серьезно.
- Ну, и я серьезно. Погожим сентябрьским днем 44-го года на новеньком редакционном "виллисе" мы трогаемся в путь. За рулем- девушка-шофер Лена и, кроме меня с Гроссманом, военный обозреватель газеты полковник Коломейцев. А дня через три мы уже колесим по дорогам и городам Польши, пядь за пядью освобождаемой советскими войсками от свирепо сопротивляющихся немцев.
Мы - в древнем Люблине. Еще нет и месяца, как отсюда после ожесточенных боев выбиты оккупанты и город объявлен временной столицей Польской Республики. Тогда мир узнал об ужасах Майданека. И так ласково и мило звучащее название Люблина заслонилось зловещей и мрачной тенью этого одного из самых страшных лагерей уничтожения, подлинной фабрикой смерти. Дорогу в Майданек нет надобности спрашивать: даже если бы не было на улицах Люблина указателей с лаконичной надписью "До Майданека", направление к страшному месту можно было легко узнать по неиссякаемому потоку взволнованных, бледных жителей Люблина-большинство из них не имело понятия о совершавшихся рядом с ними злодеяниях.
На территории Майданека мы с Гроссманом проводим почти целый день. Писатель внимательно знакомится с его кошмарной "технологией". В Майданек привозили людей, главным образом еврейские семьи, из всей Европы. Мыс Гроссманом шаг за шагом идем по их последнему пути. Идем через длинный полутемный коридор, по которому еще недавно, теснясь и спотыкаясь, медленно двигался поток уже чувствовавших что-то недоброе, но пытавшихся сохранить какую-то надежду людей, направлявшихся, каким говорили, на санобработку. Вступив в "предбанник", они снимали с себя одежду и получали по микроскопическому кусочку мыла.
После "предбанника"-собственно "баня". Последний этап этой чудовищной, тщательно и продуманно налаженной бойни. Когда "баня" до отказа набивалась голыми испуганными жертвами, наглухо закрывались железные двери, в потолке открывались специальные люки, откуда начинал поступать смертоносный "циклон". Стоя с Гроссманом на сером кафельном полу, мы пытаемся представить себе, что происходило здесь тогда. Но какое воображение способно передать состояние людей, вчера еще свободных, культурных, мыслящих, творческих, а сегодня низведенных до уровня равнодушно истребляемых насекомых, до уровня тараканов и мышей. Согласно своему пристрастию к научно-официозной терминологии гитлеровцы именовали эти изуверские злодейства "радикальным решением еврейского вопроса". Этим занималась особая инстанция, возглавляемая пресловутым Эйхманом, после поражения гитлеровской Германии скрывавшимся в Латинской Америке, но доставленным оттуда в Тель-Авив и получившим там по заслугам.
Надо, между прочим, сказать, что у обладавших немецкой практичностью гитлеровцев ничто в Майданеке (и, естественно, в других лагерях) не пропадало зря. Не говоря уже об одежде и обуви, взрослой и детской, ценных предметах домашнего обихода и быта, вдело шли, конечно, золотые зубы, а также женские волосы, которыми набивались тюфяки в подводных лодках. Использовался и пепел сожженных в крематории мертвых тел - он направлялся в качестве удобрения на обширные огороды вокруг Майданека, где выращивали огромных размеров капусту и другие овощи.
Нам с Гроссманом посоветовали посмотреть и "базисный склад" Майданека на улице Шопена, 9. По этому адресу оказалось здание нового, законченного постройкой перед самой войной городского театра. Мы входим в огромный зрительный зал и перед нами - странное, причудливое зрелище; там, где обычно находятся аккуратные ряды кресел партера, в диком беспорядке нагромождены всевозможные сундуки, кофры и ящики, разных размеров и видов чемоданы, саквояжи, сумки и рюкзаки. Большинство из них раскрыто, в них одежда, белье, обувь, домашние вещи, книги, термосы, детские игрушки - все, что только могут захватить с собой люди,Снявшиеся с годами обжитых мест и навсегда переселяющиеся в далекие неведомые края. Особенно много здесь стеганых ватных и пуховых одеял, вязаных жилетов, свитеров, шарфов, рукавичек и других теплых вещей. Дело в том, что гитлеровцы изуверски разнообразили методы депортации еврейского населения. Чаще всего применялась открытая и грубая облава, "блокада": квартал за кварталом, дом за домом, квартира за квартирой оглашались свирепой каркающей командой "Алле р-раус!!!' -"Всем выходить!!!" Это означало, что всему, из чего на протяжении многих лет складывалась жизнь - творческий труд, семейные радости и заботы, воспитание детей, счастье молодоженов и мирный покой стариков, житейские планы и надежды, всему этому в одно мгновение наступал конец. Алле р-раус!!! - и впереди только два-три дня транспортировки в какой-нибудь из лагерей уничтожения и мучительная, лютая смерть. Но был и другой, маскировочный метод, как в данном случае, когда людям вполне вежливо объявляли, что они переселяются в северные края с холодным, но здоровым климатом, где им будут обеспечены жилье и работа. Люди страстно хотели в это верить и тщательно к этому готовились. Весь пол партера усеян бесчисленными коробочками и флакончиками с патентованными лекарствами против простуды, насморка, кашля, радикулита, гриппа, всевозможными дорогими медикаментами и предметами ухода за больными. Люди собирались жить долго и беречь свое здоровье.
А в это время где-то на заднем дворе Майданека выгружали из вагона предназначенный для них "циклон". Внутренность театра напоминает собой жуткий, привидевшийся в кошмарном сне магазин подержанных вещей. В окружающих зрительный зал ярусах, в балконах и ложах размещены отделы мужских костюмов и женских платьев, обуви, белья, чулок и носков, галстуков, зонтиков и т. д. Обычные, безобидные, будничные предметы. Но на них нельзя смотреть без содрогания - ведь каждый из них безмолвно кричит о мученической смерти своего недавнего владельца. Мы идем вдоль огромных переполненных ларей, где каждый помазок для бритья, каждая авторучка, зубная щетка - это удушенный в газовой камере и потом сожженный человек. А "Отдел детских игрушек"!., Мыслимо ли спокойно смотреть на полки с бесчисленными большими и крохотными куклами, на тысячи мячиков, на плюшевых мишек и зайчиков, которых совсем недавно ласково прижимал к груди ребенок, брошенный вслед за родителями в жерло круглосуточно горевших печей Майданека.
Потрясенные до глубины души покидаем мы с Гроссманом этот кошмарный "театр-универмаг". Уходя, я поднимаю с пола небольшой молитвенник в потертом кожаном переплете. На титульном листе надпись: "Принадлежит Матильде Гарпманн. Быстриц". Я не склонен к мистике, но Гроссман, посмотрев на меня с печалью в глазах, сказал: - По-моему, эта женщина хочет, чтобы вы сохранили о ней какую-то память на земле... И я повез этот молитвенник в Москву моей матери, он находится в моем доме по сей день.
После страшного Майданека нам доведется увидеть на другом конце Польши еще более страшную, апокалиптически кошмарную Треблинку. Кровью сердца, как принято говорить, написан Гроссманом очерк "Треблинский ад" об этом чудовищном лагере-плахе. Вот несколько строк из этого очерка:
"...Мы входим в лагерь, идем по треблинской земле... А земля колеблется под ногами. Пухлая, жирная, словно обильно политая льняным маслом бездонная земля Треб-линки, зыбкая, как морская пучина. Этот пустырь, огороженный проволокой, поглотил в себя больше человеческих жизней, чем все океаны и моря земного шара за все время существования людского рода. И кажется, сердце сейчас остановится, сжатое такой печалью, таким горем, такой тоской, каких не дано перенести человеку..."
Эти проникновенные, пронзительные слова Гроссман находит в глубине своей души. Всех нас потрясали злодеяния гитлеровцев, но мне кажется, что Гроссман переживал их с особой, невыразимой остротой и болью. Я видел, как при всей его внешней сдержанности раскаленным железом жгли его не только дикие и варварские злодеяния Холокоста-истребления еврейского народа гитлеровцами, но и любые-как открыто оголтелые, так и завуалированные- проявления антисемитизма, увы, в нашей стране.
К предполагавшемуся освобождению Варшавы советскими войсками, рассказать о котором и был командирован Гроссман, мы не опоздали по той простой причине, что оно тогда не состоялось. Мы могли только лицезреть огромное зловещее зарево за Вислой, где восставшие варшавяне отчаянно сопротивлялись оккупантам. Казалось, что советское командование неминуемо использует благоприятную стратегическую ситуацию и ударит по фашистам. Но наши армии не трогались с места. Никто ничего не понимал, расспрашивать же и, вообще, рассуждать на эту тему не рекомендовалось... А мы с Гроссманом единодушно пришли к выводу, что Сталин в данном случае руководствуется отнюдь не стратегическими, а политическими соображениями. И его очень мало волнует судьба повстанцев...
Самой значительной наблюдаемой нами военной операцией было форсирование реки Нарев частями 65-й армии, в штаб которой мы направились из-под Варшавы. С этим событием связан маленький эпизод, нас тогда немного позабавивший. Еще по пути в Польшу я, автомобилист-любитель, с большим интересом, сидя рядом с шофером Леной, присматривался к необычному "виллису" и испытывал большое желание сесть за руль этой замечательной машины. Я долго не решался высказать свое желание, понимая, что вряд ли оно вызовет восторг у пассажиров. Наконец, собравшись с духом, я как бы небрежно произнес:
-А не сесть ли мне за баранку? Пусть Лена немного отдохнет. А? Мирно беседовавшие полковник-писатель и полковник-танкист дружно умолкли, после чего были выражены сомнения относительно моих умственных способностей. Я замолчал и надулся. И надо же было так случиться, что на другое утро, когда мы должны были выезжать на передний край, наша Лена плохо себя почувствовала и вышла из строя. Получить в штабе другую машину или другого шофера не представлялось возможным. Мои полковники растерянно стояли во дворе возле нашего "виллиса" и что-то обсуждали, посматривая в мою сторону. Я же, засунув руки в карманы, прогуливался по двору с преувеличенно равнодушным видом. В конце концов Гроссман, откашлявшись, обратился ко мне:
- Борис Ефимович, а вы... э, в самом деле могли бы... э-э... повести машину? : '
- Не знаю, не знаю... - отвечал я вяло. - Можно, конечно, попробовать... Но боюсь не угодить столь капризным пассажирам. Да и ответственность за, так сказать...
- Ладно, ладно, будет вам,-заговорили полковники.- Поехали. Вы же сами понимаете, что другого выхода нет... Я торжествовал и сменил гнев на милость.
Со своими шоферскими обязанностями я благополучно справлялся и мог убедиться в отличных качествах "виллиса". А дальше произошло следующее. Мы въехали во двор помещичьей усадьбы, где разместился штаб наступавшей на этом участке дивизии, и сразу же встретились с озабоченным, куда-то торопившимся начальником штаба, который тут же дал корреспондентам "Красной звезды" краткую информацию о происходящей операции. Гроссману вдруг захотелось пошутить, и он, скрывая улыбку, представил меня начальнику штаба:
-А это, знакомьтесь, наш шофер Борис Ефимов. Тот посмотрел на меня с недоумением, явно не понимая, зачем ему в этой обстановке знакомиться с корреспондентским шофером, но ничего не сказал, а увидев проходившего мимо старшину, распорядился:
-Вот что, Руденко. Проводите товарищей полковников в командирскую столовую и не забудьте покормить у себя шофера. Гроссман слегка покраснел и, косясь на меня, стал уточнять;
- Э-э... Вы меня не совсем поняли. Это ведь наш, так сказать, известный,..
- Да, да, - рассеянно произнес начальник штаба, завидев въехавшего в ворота мотоциклиста,
-Добро. Как пообедаете, подойдете ко мне. Я, грешным делом, не мог не рассмеяться сконфуженному виду Василия Семеновича.
- Разрешите быть свободным, товарищ начальник? - спросил я, приложив руку к козырьку. - Когда прикажете подавать машину? Обедали, впрочем, мы все вместе за столиком во дворе. И тут мне неожиданно пришлось переключиться на свою основную профессию. К нам подошли два товарища из дивизионной газеты и, узнав, кто есть кто, попросили меня дать карикатуру в номер, уже готовый к печати. Вооружившись авторучкой Гроссмана и листком из его блокнота, я быстренько смастерил "красноармейскую шараду" из двух рисунков. На первом был изображен приклад красноармейца, с размаху ударявшего по физиономии Гитлера, и написан первый слог - "НА!" Второй рисунок представлял собой злобно ревущего фюрера и сопровождался слогом "РЕВ!" Текст шарады - НАРЕВ! Карикатура в общем понравилась, но один из сотрудников газеты засомневался:
-Одну минуточку, товарищ Ефимов, -обратился он ко мне. - Река, которую мы форсируем, называется Нарев, а не Нарев, не так ли? А про ревущего человека мы говорим, что слышен рё'в, а не рев. Вроде не получается шарада-то.
- Почему не получается? - возразил я, - все-таки, слова эти очень близки по звучанию и смысл шарады нисколько не пропадает. Нельзя быть таким педантом.
- Мне кажется, - заметил Гроссман, - Борис Ефимович прав. Это ведь не школьное сочинение, а карикатура для солдатской газеты. А главное то, что мы стоим на берегу Нарева и Гитлер здесь крепко получил по морде. Вспомним к тому же в пушкинской "Полтаве": "На холмах пушки, присмирев, прервали свой голодный рев". Думается, Александр Сергеевич тоже разбирался в законах русского языка. На том и порешили. После этого я снова превратился в шофера. Выехав со двора, я притормозил возле стоявшего в группе офицеров начальника штаба. Он начал было объяснять корреспондентам, как проехать на командный пункт генерала Панова, потом, махнув рукой, стал объяснять мне: »«•?
-Слышь, шофер! Ехай прямо по этой дороге. Прямо и прямо. Метров через триста, где лежат побитые лошади, свернешь направо в лес по танковой колее. Проедешь еще метров двести и увидишь-стоят виллиса. Там и будет капе •Панова.
Выслушав все указания и почтительно козырнув, я лихо рванул с места, затем обернулся к своим полковникам, и мы дружно рассмеялись... Писатель, глубоко и серьезно мыслящий, стремившийся постичь суть событий и явлений, Гроссман в годы войны не ограничивал себя оперативными корреспонденциями и очерками. Уже в 41 -м году в нескольких номерах "Красной звезды" была опубликована его повесть "Народ бессмертен", в которой автор смело и правдиво пишет об ошеломившем страну трагическом отступлении Красной Армии на всех направлениях гитлеровского вторжения. Василий Гроссман считал своим долгом писать об этой войне неприглаженную правду, объективно показывать ее неприглядную и жестокую изнанку. Какое-то время это ему удавалось, но когда в литературе о войне стал преобладать помпезно-залихватский тон, на Гроссмана стали смотреть с опаской. "На самом верху" не любили упоминаний об ошибках, просчетах, неудачах и потерях. Даже такой партийно-благонадежный поэт, как Алексей Сурков, не избежал, помню, суровой взбучки в печати за одну-единственную строку в его знаменитой "Землянке": "А до смерти-четыре шага..."
Над головой Гроссмана стали сгущаться тучи. а вскоре грянул и первый гром. Его большой роман "За правое дело", | написанный по впечатлениям Сталинградской битвы, был свирепо и тенденциозно раскритикован в "Правде" как | "искажающий и принижающий" подвиг доблестной Красной Армии, да и всего советского народа. Надо знать, что | подобная проработка в "Правде" предвещала в те времена серьезные неприятности. И, как было положено, раскритикованный в "Правде" автор немедленно и безропотно признавал свои грубые ошибки, обязывался в кратчайший срок их исправить. Через такую процедуру в разное время и по разным поводам пришлось пройти Александру Фадееву, Валентину Катаеву, Константину Симонову и другим видным писателям. Василий Гроссман этого не сделал и тем самым как бы безмолвно продолжал стоять за правое дело писателя иметь собственное мнение, не обязательно совпадающее с официальным.
Более того, не изменив ни одной строки в этом романе, он сделал его первым томом главного и самого значительного труда своей литературной биографии - романа "Жизнь и судьба", над которым не прекращал работать неустанно и неистово, с каким-то ожесточенным вдохновением и даже вызовом.
Готовый роман Гроссман предложил журналу "Знамя". Редактор журнала, ознакомившись с рукописью, немедленно доложил о ней в высокую партийную инстанцию. А дальше все пошло в лучших традициях тридцать седьмого года: ночью на квартиру писателя явились незваные гости. Самого писателя, правда, они не арестовали-репрессировано было его произведение, все экземпляры рукописи романа "Жизнь и судьба", черновики и записи были изъяты и увезены. И подобно тому как в известные времена люди обивали пороги "соответствующих органов" в надежде что-нибудь узнать о своих исчезнувших мужьях, братьях, сыновьях, так теперь метался писатель Василий Гроссман в поисках своего литературного детища. Наконец ему удалось пробиться к главному идеологу режима - Михаилу Андреевичу Суслову.
Ему было сказано, что изъятие романа произведено для его же, Гроссмана, блага, ибо, попади рукописи за границу и будь там роман издан, это нанесло бы серьезный ущерб безопасности и престижу Советского Союза, за что ему, Гроссману, пришлось бы очень строго ответить.
- Но не за границей, а у нас, в Советском Союзе, возможно будет издать этот роман? - почти с отчаянием спросил Гроссман, на что Суслов издевательски ответил:
- Возможно. Через двести лет. Высокопоставленный партократ, однако, ошибся. Роман "Жизнь и судьба" увидел свет значительно раньше. Был найден каким-то чудом уцелевший машинописный экземпляр крамольного романа, и он был издан в 1990 году в двух томах, как и планировал его автор.
Роман "Жизнь и судьба" произвел огромное впечатление масштабностью охватываемых в нем событий и явлений, глубиной писательского проникновения в их суть и смысл, выразительностью художественных образов. Многие ставили его рядом с "Войной и миром". Но сам автор не узнал о выходе романа. И не узнает никогда.
Василий Гроссман ушел из жизни задолго до этого -талантливый, умный и честный человек, писатель-гуманист, по-настоящему, всем своим сознанием преданный идеям человечности, справедливости, взаимопонимания между людьми всех народов и рас. Несправедливой злобно оболганный, замалчиваемый и бойкотируемый, он не дожил и до шестидесяти лет... Борис Ефимов
РОМАН В.С.ГРОССМАНА "ЖИЗНЬ И СУДЬБА" В СОВРЕМЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЕ. Военный корреспондент Василий Гроссман прошел войну с отступления под Гомелем летом 1941 года до взятия Берлина. Всю сталинградскую битву он провел вместе с защитниками города, знал их судьбы, их нужды. Родился он в маленьком украинском городке Бердичеве, в 1929 году окончил химическое отделение физмата МГУ и уехал на работу в Донбасс. В 1932 году вернулся в Москву, написал первую, повесть о шахтерах (Глюкауф"), небольшой рассказ "В городе Бердичеве" (через 30 лет экранизирован -к/ф "Комиссар" с Н.Мордюковой и Р.Быковым), Горький приветствовал первые произведения Гроссмана, его выдвинули за роман "Степан Кольчугин" на Сталинскую премию, но позднее из списков вычеркнули. Первая книга о войне -"Народ, бессмертен", очерк "Направление главного удара", сразу стала. классикой, 1-ая часть дилогии "За правое дело", вторая - "Жизнь и судьба". В годы репрессий горестно переживал судьбу интеллигенции, сам не шел ни на какие компромиссы с совестью, к подписывал никакие обращения. После 20 съезда партии много помогал тем, кто возвращался и, лагерей. Напряженно работал над второй частью дилогии, закончил ее к I960 году и передал г ж."Знамя". В середине февраля 1961 года разразилась катастрофа вокруг рукописи Гроссмана - все экземпляры (16 копий), черновики и даже копирки были арестованы, и это случилось не при Сталине, а при Хрущеве и Семичастном - Автор был на свободе, книга - под замком. Занимался переводами с армянского, написал "Армянские заметки", но при всем желании Твардовского их н.. печатали. С момента ареста книги тяжело заболел, долго и мучительно умирал - 14 сентября 1964 года Гр. не стало.
Долгие годы после войны читатели мечтали, что в отечественной литературе появится книга, равновеликая роману "Война и мир", посвященная событиям Великой Отечественной. Такая книга давно было, но пришла она к читателю в 1988 году. 27 лет молчания о ней еще острее подчеркивают значение этого произведения как феномена свободы духа. Мы еще и сейчас не доросли до Гроссмана 1961 года, до свободы его политического и философского мышления. Это роман о свободе. Свобода - главная идея XX века, его святыня, но никогда она не была так оболгана, как в этот век. Во имя свободы совершались великие подвиги и великие злодеяния. Идея свободы и насилия срослись.
Главная эпическая идея книги - противостояние свободы и насилия. Советский народ ведет войну с фашизмом за свободу Родины, Сталинград - душа этой свободы. Но, с другой стороны, Сталинград - это знак системы Сталина, которая всем своим существом враждебна свободе. Эта двойственность подчеркивает трагедию народа, которому приходится вести войну на два фронта. Во главе народа-освободителя стоит тиран и преступник, который рассматривает в победе народа свою победу, победу своей личной власти. Сталин знал, что "победителей не судят", что теперь ему все спишется, "пришел час его силы" - в этот час решалась судьба, советских военнопленных, которым придется разделить сибирскую ссылку немецких военнопленных, судьба интеллигенции, крестьянства, Восточной Европы, советских писателей, литературы, науки. Сталин торопит войска, но наталкивается на упорное нежелание полковника Новикова начать раньше, чем наши орудия подавят орудия немцев. 8 минут гнева Сталина, 8 минут мужества Новикова. Это прямое противостояние жизни и судьбы. Гроссман убежден, что сила таких людей, как Неудобнов, выбивавший зубы на допросах 1937 года, Сталин, карьерист Гетманов, поддерживается страданиями народа, который, кидая в жерло своих сыновей, создает постамент Сталину. Писатель впервые изобразил противоречия внутри освобождающего войска как противоречия не менее сильные, чем конфликт с врагом.
В немецком лагере для военнопленных те же противоречия. Герой неповиновения майор Ершов, глава лагерного подполья, очень популярный среди узников лагеря, и :"доглядчик" бригадный комиссар Осипов. посылающий (благодаря своим связям в конторе лагеря) Ершова в Бухенвальд на верную гибель. У Ершова неясная биография: отца в Сибирь сослали, а сын не предал его, а вслед за ним отправился, за это был уволен из армии. Останься жив капитан Греков. герой Сталинграда, и он по доносу Крымова был бы расстрелян. Сталин утверждает в романе идею ничтожности человека и величия государства, идею подавления личной свободы человека во имя торжества всеобщего счастья и всеобщего добра..
- "Жизнь и судьба" - роман дискуссий, напряженных диалогов, которые проходят на Лубянке, в доме Грекова, на квартире ученых в Казани, под пулями, на пороге газовой камеры. Один из важнейших - вопрос о насилии и свободе, о причинах тотальной покорности человечества перед лицом тотального насилия. "Нельзя человеком руководить, как овцой", - заявляет Греков.-Свободы хочу, за нее и воюю." И эта свобода - не только освобождение территорий, занятых фашистами, но и освобождение от общей "принудиловки", какою была жизнь до войны.
Дом Грекова - маленькая республика, где люди живут по законам чести, не вытягиваясь перед начальством, без доносов и докладов. Простодушный украинец Бунчук, развязный Зубарев, старик-минометчик, очкастый лейтенант-артиллерист - держат оборону в развалинах дома-Войну не могут выиграть рабы, победить могут только свободные духом. Всех защитников Дома объединяет "закон естественного равенства".. "Дом шесть дробь один" - смысловой центр романа, но и здесь появляются информаторы. Центральный диалог в романе - между теоретиком фашизма Лиссом и большевиком Мостовским.Лисс пытается доказать, что сталинизм и фашизм смотрятся друг в друга как в зеркало, "мы форма единой сущности - партийного государства".Мостовскому хочется смеяться над Лиссом, но "грязные сомнения" закрадываются в его душу, когда речь заходит о сталинских репрессиях. "Сомнения - это динамит сободы", по Гроссману. Но чтобы оттолкнуть Лисса, нужно возненавидеть лагеря, Лубянку, кровавого Ежова,...Сталина, его диктатуру, дальше...край пропасти, куда Мостовский не отваживается смотреть. Но туда смотрит писатель, заставляя читателя, перешагнув черту, испить глоток свободы.
В XX веке человек проделал обратный путь от человека к скотине. Покорной скотиной чувствует себя даже физик Штрум, интеллектуал, автор крупнейшего открытия в области расщепления атомного ядра. Свободомыслие и трусость мешаются в нем. То он трясется от ужаса перед Государством, то бросает ему дерзкий вызов, а затем обласканный Государством, впадает в страх и безволие.
Высшая точка насилия в романе - уничтожение людей в газовой камере. Пытаясь найти ответ на вопрос, почему народ шел покорно на смерть, надеясь на чудо спасения, Гроссман находит объяснение массового гипноза в фактах сверхнасилия, которые тоталитарные системы применяли к своим гражданам, в сверхдавлении мировых идей, призывающим в любым жертвам во имя исполнения цели.
Но есть еще и третья сила - ужас перед беспредельным насилием могущественного Государства, перед убийством, ставшим основой государственности. Один из главных идеологов Добра в романе Иконников был коммунаром, проповедовал Евангелие, сидел в психиатрической больнице, в тюрьме, в лагере ему пришлось защитить идею Добра собственной смертью. Иконников проповедует не безличное добро. Он раскрывает ложь всех религий мира, потому что каждая из них ищет свое Добро, которое оказывается не добром, а злом для всех остальных людей. Религия берет на себя функции идеологии и поэтому утрачивает право защищать человека. Добро - это и есть человеческое в человеке, "высшее, чего достиг дух человека" В книге Гроссмана широко представлены правоверные коммунисты: Крымов. Абарчук, Мостовский. Они свято убеждены в правоте революционнгого насилия меньшинства над большинством, в том, что "партия Ленина, громя врагов, шла за Сталиным". Каждый из них размышляет о правомерности рев. насилия. Абарчук - в сибирском лагере, Крымов - на Лубянке, Мостовский - в немецком концлагере. Теперь революция беспощадна к ним. Эти герои подкупают своей чистотой, в то время как Гетманов, Неудобнов, Осипов вступили в партию ради карьеры и жизненных благ, которые они получали благодаря доносительству. Во время войны только стало ясно, как отгорожены коммунисты своими словесами от просто народа. Война высоко подняла в глазах людей ценность простого человека. Крымов жестоко судит себя за то, что на основании небрежно брошенного слова отправлял красноармейцев в штрафные батальоны. И Грекова он не пожалел, погубил его посмертную славу. Сталинградское торжество определило исход войны, но молчаливый спор между победившим народом и победившим Государством продолжался. От этого спора зависела судьба человека и его свобода. Пусть свобода родилась на пятачке Дома Грекова, в душах таких героев, как Новиков, Греков, Штрум, Шалашников, - но это все равно было началом освобождения. Жизнь сильнее судьбы, человек больше своего страха. Борис Ефимов. Еврейский Интернет Клуб
Метки:
Метки:
Метки:
Метки:
Метки:
Метки:
русского писателя А. Куприна своему давешнему приятелю Фёдору Дмитриевичу Батюшкову, профессору, историку литературы и критику. Некоторые предполагают, что письмо - фальшивка, хотя указывается место хранения, но, во-первых, копии, во-вторых, кто проверял? В-третьих, Куприн - автор "Гамбринуса", "Жидовки" и подписи под коллективным письмом в защиту Бейлиса. С другой стороны, антисемитизм - чувство не чёрно-белое и чужая душа - потемки; и ещё - вторит Куприну статья в №9 журнала "Весы" Андрея Белого "Штемпелёванная культура", в которой автор говорит о том же, хотя и спокойнееЧириков - (хотя у меня вышел не то Водовозов, не то Измайлов) - прекрасный писатель, славный товарищ, хороший семьянин, но в столкновении с Шолом Ашем он был совсем не прав. Потому, что нет ничего хуже полумер. Собрался кусать - кусай! А он не укусил, а только послюнил.
Все мы, лучшие люди России (себя я к ним причисляю в самом-самом хвосте), давно уже бежим под хлыстом еврейского галдежа, еврейской истеричности, еврейской страсти господствовать, еврейской многовековой спайки, которая делает этот избранный народ столь же страшным и сильным, как стая оводов, способных убить в болоте лошадь. Ужасно то, что все мы сознаем это, но во сто раз ужасней то, что мы об этом только шепчемся в самой интимной компании на ушко, а вслух указать никогда не решимся. Можно иносказательно обругать царя и даже Бога, а попробуй-ка еврея!?
Ого-го! Какой вопль и визг поднимается среди этих фармацевтов, зубных врачей, адвокатов, докторов, и, особенно громко, среди русских писателей, ибо, как сказал один очень недурной беллетрист, Куприн, каждый еврей родится на свет божий с предначертанной миссией быть русским писателем.
Я помню, что Ты в Даниловском возмущался, когда я, дразнясь, звал евреев жидами. Я знаю, также, что Ты - самый корректный, нежный, правдивый и щедрый человек во всем мире - Ты всегда далек от мотивов боязни или рекламы, или сделки. Ты защищал их интересы и негодовал совершенно искренне. И уж если Ты рассердился на эту банду литературной сволочи - стало быть, охамели от наглости.
И так же, как Ты и я, думают, но не смеют об этом сказать, сотни людей. Я говорил интимно с очень многими из тех, кто распинается за еврейские интересы, ставя их куда выше народных, мужичьих. И Они говорили мне, пугливо озираясь по сторонам, шепотом; "Ей-богу, надоело возиться с их болячками!"
Вот три честнейших человека: Короленко, Водовозов, Иорданский. Скажи им о том, что я сейчас пишу, скажи даже в самой смягченной форме. Конечно, они не согласятся и ибо мне уронят несколько презрительных слов, как о бывшем офицере, о человеке без широкого образования, о пьянице, ну!, в лучшем случае, как об...
Hо в душе им еврей более чужд, чем японец, чем негр, чем говорящая, сознательная, прогрессивная, партийная (представьте себе такую) собака.
Целое племя из 10000 человек каких-то айнов, или гиляков, или ороченов, где-то на Крайнем Севере, перерезали себе глотки, потому, что у них пали олени. Стоит ли о таком пустяке думать, когда у Хайки Мильман в Луцке выпустили пух из перины? (А ведь чего-нибудь да стоит та последовательность, с которой их били и бьют во все времена, начиная от времени египетских фараонов). Где-нибудь в плодородной Самарской губернии жрут глину или лебеду - и ведь из года в год! Hо мы, русские писатели, т. е. Ты, я, Пошехонов, Шполянский, Шайкевич и Кулаков, испускаем вопли о том, что ограничен прием учеников зубоврачебных школ. У башкир украли миллион десятин земли, прелестный Крым обратился в один сплошной лупанарий, разорили хищнически древнюю земельную культуру Кавказа и Туркестана, обуздывают по-хамски европейскую Финляндию, сожрали Польшу как государство, устроили бойню на Дальнем Востоке - и вот, ей-богу, по поводу всего этого океана зла, несправедливости, насилия и скорби было выпущено гораздо меньше воплей, чем при "инциденте Чириков - Шолом Аш", выражаясь тем же жидовским газетным языком, отчего? Оттого, что и слону, и клопу одинаково больна боль, но раздавленный клоп громче воняет.
Мы, русские, так уж созданы нашим Русским Богом, что умеем болеть чужой болью, как своей. Сострадаем Польше, и отдаем за нее свою жизнь, распинаемся за еврейское равноправие, плачем о бурах, волнуемся за Болгарию или идем волонтерами к Гарибальди и пойдем, если будет случай, к восставшим батокудам. И никто не способен так великодушно, так скромно, так бескорыстно и так искренне бросить свою жизнь псу под хвост во имя призрачной идеи о счастье будущего человечества, как мы. И не от того ли нашей русской революции так боится свободная, конституционная Европа с Жоресом и Бебелем, с немецкими и французскими буржуа во главе.
И пусть это будет так. Тверже, чем в мой завтрашний день, верю в великое мировое загадочное предначертание моей страны и в числе ее милых, глупых, грубых, святых и цельных черт - горячо люблю ее безграничную христианскую душу. Hо я хочу, чтобы евреи были изъяты из ее материнских забот. И, чтобы доказать Тебе, что мой взгляд правилен, я тебе приведу тридцать девять пунктов.
Один парикмахер стриг господина и вдруг, обкорнав ему полголовы, сказал; "Извините", побежал в угол мастерской и стал ссать на обои, и, когда его клиент окоченел от изумления, Фигаро спокойно объяснил; "Hичего-с. Все равно завтра переезжаем-с". Таким цирюльником во всех веках и во всех народах был жид с его грядущим Сионом, за которым он всегда бежал, бежит и будет бежать, как голодная кляча за куском сена, повешенным впереди ее оглобель. Пусть свободомыслящие Юшкевич, Шолом Аш, Свирский и даже Васька Раппопорт не говорят мне с кривой усмешкой об этом стихийном стремлении как о детском бреде. Этот бред им, рожденным от еврейки, еврея - присущ так же, как Завирайке охотничье чутье и звероловная страсть. Этот бред сказывается в их скорбных глазах, в их неискоренимом рыдающем акценте, в плачущих завываниях на конце фраз, в тысячах внешних мелочей, но главное - в их поразительной верности религии - и в гордой отчужденности от всех других народов.
Корневые волокна дерева вовсе не похожи на его цветы, а цветы - на плоды, но все они одно и то же, и, если внимательно пожевать корешок и заболонь, и цветок, и плод, и косточку, то найдешь в них общий вкус. И если мы примем мишуреса из Проскурова, балагуру из Шклова, сводника из Одессы, фактора из Меджибохи, цадека из Кражополя, ходеся из Фастова, басколяра, шмуклера,контрабандиста и т. д. - за корни, а Юшкевича с Дымовым за плоды, а их творения за семена - то во всем этом растении мы найдем один вкус - еврейскую душу, и один сок - еврейскую кровь.
А кровь - это нечто совсем особенное, как сказал Гете. У всех народов мира кровь смешанная и отливает пестротой. У одних евреев кровь чистая, голубая, 5000 лет хранения в беспримерной герметической закупорке. Hо зато ведь в течение этих 5000 лет каждый шаг каждого еврея был направлен, сдержан, благословен и одухотворен - одной религией - от рождения до смерти в еде, питье, спанье, любви, ненависти, вере и веселье. Пример единственный и, может быть, самый величественный во всей мировой истории. Hо именно поэтому-то душа Шолома Аша и Волынского и душа гайсинского меламеда мне более чужда, чем душа башкира, финна или даже японца.
Религия же еврея - и в молитвах, и в песнях, и в сладком шепоте над колыбелью, и в приветствиях, и в обрядах - говорит об одном и том же каждому еврею: и бедному еврейскому извозчику, и саронскому цветку еврейского гения - Волынскому. Пусть в Волынском и в балагуде ее слова отражаются несколько по-разному.
Балагуда: а) еврейский народ - "избранный" божий народ и ни с кем не должен смешиваться; б) но Бог разгневался на него за его грехи и послал ему испытания в среде иноплеменных; в) но он пошлет Мессию и сделает евреев властителями мира. Волынский и Аш: а) еврейский народ - самый талантливый, с самой аристократической кровью; б) исторические условия лишили его государственности и почвы и подвергли гонениям; в) никакие гонения не сокрушали еврейства, и все лучшее сделано и будет сделано евреями.
Hо, в сущности,- это один и тот же язык. И что бы ни надевал на себя еврей; ермолку, пейсы и лапсердак или цилиндр и смокинг, крайний ненавистнический фанатизм, или атеизм и ницшеанство, беспросветную, оскорбленную брезгливость к гою (свинья, осел, менструирующая женщина - вот "нечистое" нисходящими степенями по талмуду), или ловкую теорию о "все-человеке", "всебоге" и "вседуше" - это все от ума и внешности, а не от сердца и души.
Если мы все - люди - хозяева земли, то еврей - всегдашний гость. Он даже, нет, не гость, а король авимелех, попавший чудом в грязный и черный участок кутузки, где нет цветов и что люди, ее наполняющие, глупы, грязны и злы? И если придут другие, чуждые ему, люди хлопотать за него, извиняться перед ним, жалеть о нем и освобождать его - то разве король отнесется к ним с благодарностью? Королю лишь возвращают то, что принадлежит ему по священному, божественному праву. Со временем, снова заняв и укрепив свой 5000-летний трон, он швырнет своим бывшим заступникам кошелек, наполненный золотом, но в свою столовую их не посадит. Оттого-то и смешно, что мы так искренне толкуем о еврейском равноправии, и не только толкуем, но часто отдаем и жизнь за него!
Идет, идет еврей в Сион, вечно идет. Конотопский цуриц идет верой, молитвой, ритуалом, страданием. Волынский - неизбежно душою, бундом (сионизмом). И всегда ему кажется близким Сион, вот сейчас, за углом, в ста шагах. Пусть ум Волынского даже и не верит в сионизм, но каждая клеточка его тела стремится в Сион. К чему же еврею, по дороге в чужой стране, строить дом, украшать чужую землю цветами, единяться в радостном общении с чужими людьми, уважать чужой хлеб, воду, одежду, обычаи, язык? Все во сто крат будет лучше, светлее, прекраснее там, в Сионе.
И оттого-то вечный странник - еврей, таким глубоким, но почти бессознательным инстинктивным, привитым 5000-летней наследственностью, стихийным кровным презрением презирает все наше, земное. Оттого-то он так грязен физически, оттого во всем творческом у него работа второго сорта, оттого он опустошает так зверски леса, оттого он равнодушен к природе, истории, чужому языку. Оттого-то хороший еврей прекрасен, но только по-еврейски, а плохой отвратителен, но по-всечеловечески.
Оттого-то, в своем странническом равнодушии к судьбам чужих народов, еврей так часто бывает сводником торговцем живым товаром, вором; обманщиком, провокатором, шпионом, оставаясь чистым и честным евреем.
Hельзя винить еврея за его презрительную, надменную господскую обособленность и за чуждый нам вкус и запах его души. Это не он - не Волынский, не Юшкевич, не Малкин, и не цадик,- а его 5000 лет истории, у которой вообще даже ошибки логичны. И если еврей хочет полных гражданских прав, хочет свободы жительства, учения, профессии и исповедания веры, хочет неприкосновения дома и личности, то не давать ему их - величайшая подлость. И всякое насилие над евреем - насилие надо мной, потому, что всем сердцем я велю, чтобы этого насилия не было, велю во имя ко всему живущему, к дереву, собаке, воде, земле, человеку, небу.
Итак, дайте им, ради Бога, все что они просят, и на что они имеют священное право человека. Если им нужна будет помощь - поможем им. Hе будем обижать их королевским презрением и неблагодарностью - наша древнее и неуязвимее. Великий, но бездомный народ или рассеется и удобрит мировую кровь своей терпкой, пахучей кровью, или будет естественно (но не насильственно!) умерщвлен.
Hо есть одна - только одна область, в которой простителен самый узкий национализм. Это область родного языка и литературы. А именно к ней еврей - вообще легко ко всему приспосабливающийся - относится с величайшей небрежностью.
Ведь никто, как они, внесли и вносят в прелестный русский язык сотни немецких, французских, польских, торгово-условных, телеграфно-сокращенных, нелепых и противных слов. Они создали теперешнюю ужасную по языку нелегальную литературу и социал-демократическую брошюрятину. Они внесли припадочную истеричность и пристрастность в критику и рецензию. Они же, начиная от "свистуна" (словечко Л. Толстого) М. Hордау, и кончая засраным Оскаром Hорвежским, полезли в постель, в нужник, в столовую и в ванную к писателям.
Ради Бога, избранный народ! Идите в генералы, инженеры, ученые, доктора, адвокаты - куда хотите! . Hо не трогайте нашего языка, который вам чужд, и который даже от нас, вскормленных им, требует теперь самого нежного, самого бережного и любовного отношения.
И так, именно так, думаем в душе все мы - не истинно, а - просто русские люди. Hо никто не решился и не решится сказать громко об этом. И это будет продолжаться до тех пор, пока евреи не получат самых широких льгот. Hе одна трусость перед жидовским галдением и перед жидовским мщением (сейчас же попадешь в провокаторы!) останавливает нас, но также боязнь сыграть в руку правительству. О, оно делает громадную ошибку против своих же интересов, гоня и притесняя евреев, ту самую ошибку, когда запрещает посредственный роман,- и тем создает ему шум, а автору - лавры гения.
Мысль Чирикова ясна и верна, но как неглубока и несмела! Оттого она и попала в лужу мелких, личных счетов, вместо того, чтобы зажечься большим и страстным огнем, И проницательные жиды мгновенно поняли это и заключили Чирикова в банку авторской зависти, и Чирикову оттуда не выбраться.
Они сделали врага смешным. А произошло это именно оттого, что Чириков, не укусил, а послюнил. И мне очень жаль, что неудачно и жалко вышло. Сам Чириков талантливее всех их евреев вместе.
Эх! Писали бы вы, паразиты, на своем говенном жаргоне и читали бы сами себе вслух свои вопли. И оставили бы совсем-совсем русскую литературу. А то они привязались к русской литературе, как иногда к широкому, щедрому, нежному, умному, но чересчур мягкосердечному, привяжется старая, истеричная, припадочная блядь, найденная на улице, но, по привычке ставшая давней любовницей.
И держится она около него воплями, угрозами, скандалами, угрозой отравиться, клеветой, шантажом, анонимными письмами, а главное - жалким зрелищем своей болезни, старости и изношенности.
И самое верное средство - это дать ей однажды ногой по заднице и выбросить за дверь в горизонтальном положении.
Целую, А. КУПРИH
Копия письма А. И. Куприна Ф. Д. Батюшкову от 18 марта 1909 г., посланного из Житомира, хранится в Отделе рукописей Института русской литературы (Пушкинский дом) АH СССР. Фонд 20, ед. хран. 15. 125. ХСб 1. В начале текста А. И. Куприн нарисовал чернилами анфас головы Чирикова. Источник